Б

В

Г

Д

Ж

З

И

К

Л

М

Н

П
Борис Павлович
Евгения Палехова
Ольга Погодина
Владимир Пресняков
Олег Пресняков
Данила Привалов

С

У

Ф

Х

Ш




Кто вы, кто вы, гость суровый, роковое домино?
Журнал «Мания театра» Москва (24-09-2004)

Пленные духи",
Центр драматургии и режиссуры п/р А. Казанцева и М. Рощина
пьеса Братьев Пресняковых, режиссер Владимир Агеев
В ролях:

Блок — Артем Смола
Белый — Анатолий Белый
Маменька Блока — Ольга Лапшина
Любовь Менделеева — Анна Невская
Менделеев — Алексей Багдасаров
Сеня, Федя — Григорий Данцигер



Вот вы говорите: «Я тоскую, как Блок».
А ведь это, простите, какой-то Херасков!
к/ф «Покровские ворота»

На протяжении года главный редактор испытывал на прочность мое к нему уважение. Будучи уже во всеуслышанье переименованным в Хераскова, он добродушно продолжал преследовать меня следующим разговором:
Морковкин: Вам непременно надо сходить на «Пленных духов». Блок, Белый — обхохочешься!
Я: гммммммм……..
Морковкин: Да что вы зубами скрыпите, чудный спектакль! (Расцветая) Вот вы знаете, почему молчат обезьяны?
Я: Да. Вы мне уже говорили!
Морковкин: ОНИ ЗАТАИЛИСЬ! А-ХА-А-ХА! (десять минут смеется, утирая глаза).
Я: Поразительно уместный юмор.
Морковкин: А-ХА-А-ХА! Да-да, пойдите обязательно!

Для легитимного уничтожения Морковкина оставалось лично осмотреть обстоятельства грехопадения. Я уже приготовила лицо, с которым наутро скажу: «Григорий Натанович. .. но как Вы могли?.. Ваши книжные полки, все в Серебряном веке, они оплакивают Вас!» Он бы ответил смущенно: «Ну-ну, не будьте снобом, великие не есть неприкосновенные». А я бы… — и придумывалось что-то емкое каждый раз, вроде «Он превратил молитву в фарс!!!» И каждый раз Морковкину становилось стыдно.
Сейчас я об этом рассказываю не только в попытке публичного покаяния перед начальством, но еще и в потребности прямого обращения к тому, кто, возможно, находится в моем прежнем состоянии недоверия, боязливости, предвзятости. У кого полки в Серебряном веке, кто болеет за каждое имя и за каждую строчку, для кого непереносима вульгаризация этих имен и строчек и стоящих за ними жизней. Я хочу сказать ему словами Морковкина:"Вам непременно надо сходить на «Пленных духов». И от себя уверить, что этот спектакль — суть самое бережное, нежное и сотворчествующее этим именам и жизням существо.
Если продолжить идею «взлома», то авторы пьесы братья Пресняковы — «взломщики на доверии». Окопавшись в теме, став там своими, родными, и даже получив где-то там же ученую степень, они вошли в доверие к обитателям Шахматова-Боблова и вынесли оттуда самое ценное — самих этих обитателей, живых, тепленьких, в чем были и с чем были. Домочадцев и гостей вместе со всеми их сложностями, странностями, неврозами, тараканами в голове и разновременными фактами биографии веселые братья сгрузили в один летний день близ имения Бекетовых-Блоков.
А они, кажется, и не заметили переселения. Существуют, как прежде, в том же процессе узнавания себя в жизни и жизни в себе. Им комфортно здесь, на сцене Центра драматургии. Их, что замечательно, не надо защищать от авторов спектакля. И это, между прочим, колоссальный результат, редкий. 
С ними ведь уже столько всего сделали, за сто-то лет — и препарировали, и склоняли, да во всех литературоведческих и психоаналитических позициях! Вот в такой, к примеру, образца 35-го года:

«Представляется мне наш новый советский читатель погружающимся в эту многозначащую туманность. Беспокойство охватит читателя. Захочется ему назад, в ясный день, где все понятно и ощутимо. Вспомните статьи Ленина того времени. Каждое слово в них отлито в литейной истории и отточено, как снаряд, на великом станке марксизма. Конечно, у Андрея Белого ничего не ухвачено из этой железной музыки, которую творили ведущие силы революции. Мы видим все ту же буржуазную интеллигентскую философию: философию страха или истеричной, мимикрирующей протестации против революции».

Колоритно и уже даже мило в сумраке времени. А вот совсем свежее — и сколь уже продвинутое:

«Сходную цель — актуализировать в образе мистической возлюбленной „материнский субстрат“ — писатель достигает при помощи приема, инвариантного „подкладыванию“ избраннице своего двойника, автобиографического ребенка. В ряде случаев влюбленный устанавливает с дамой сердца кровное родство по материнской линии, низводя мать на уровень сестры».

Душераздирающее зрелище. Кто не понял, тому повезло.

Печальная доля — так сложно,
Так трудно и празднично жить,
И стать достояньем доцента,
И критиков новых плодить. (*)

Спектакль Владимира Агеева об авторе этих провидческих строк — не достоянье доцента и не добыча психоаналитика. Это живой слепок с поэтического детства героев, и детством своим, неприспособленностью, распахнутостью они защищены от мерзости ученой и бытовой утилизации надежнее, чем мрамором или лавром. Это площадка молодняка Серебряного века, и нет для двух юных поэтов уголка безмятежнее, и нет больнее — предсказанностью жизненной муки.
Рубеж века гостем суровым объявляет начало нового времени для художественного сознания человечества. Времени, в котором предстоит перейти на новый уровень образности, освоить новые каналы трансляции, взять новую планку постижения духа. И духи, плененные в материи, зашевелились и начинают выбираться на свободу через души избранных. Для избранных — не избиравших себя и даже не выдвигавших свои кандидатуры, но поцелованных в колыбели — этот процесс раздражающ и непонятен, как переходный возраст, как первая беременность, как режущиеся младенческие зубы. Или крылья. Все чешет, от всего тошнит, запахи не те, сны опасны, родные незнакомы. Из их занемогших душ рождается Знак, рождается Символ. Новый язык создается как результат неизвестной болезни, тайно привитой каким-то хладнокровным двигателем художественного прогресса.
Они трогательны, как едва пошедшие дети, и ужасно смешны. До колик, до упадания на соседское плечо со стоном «хвааааааааатит». Поклон актерам — ни одной ноты репризности, ни одной клоунской фифки, ни одной паузы, напрашивающейся на аплодисмент. Их лица сосредоточенны, как у лепящих песочные куличики детей. Сравнение с песочницей — отнюдь не принижение происходящих на наших глазах тектонических духовных процессов, ведь освоение формочек — занятие отнюдь не менее сложное, священное, напряженное, чем освоение новых форм.
Избранных двое.

Один, «со взором серафима»,
Лелеет сон моей души.
Другой, смеясь, проходит мимо
И дерзко говорит: спеши! (**)

Один — Саша Блок — измученный своим гением барчонок, «с римским упадочным профилем, капризно выпяченной нижней губой» (***), слушает себя, проваливается трудным взглядом, всем его прозрачным весом, вовнутрь, в обезоруживающую зацикленность на своем «Я». Артем Смола статичен и нервен, умен и точен. Мимикой пренебрегает до брезгливости — не сероглазым королям физиономией подрабатывать. Только «тот, который во мне сидит» — предмет заботы его героя, тот, что как бесценный инструмент, умеет произвести на свет нужные звуки и ритмы, надо только правильно с ним обращаться. Бесконечный настройщик, он творит не знающую сна работу — подкручивает какие-то колки и пружинки, антеннами шевелит, пугает себя и взвинчивает, истерит и раздражается с простодушием работяги, заботящегося о запчастях, — «мне впечатления нужны»…
По наблюдению Чуковского, Блок этого периода мыслит одними сказуемыми:

Прискакала дикой степью
На вспененном скакуне.

Или:

Блеснуло в глазах. Метнулось в мечте.
Прильнуло к дрожащему сердцу.

«А что блеснуло, метнулось, прильнуло, — пишет Чуковский, — это оставалось несказанным. Подлежащее было предоставлено нашему творчеству».
Ему действительно не нужно подлежащее, он сам исчерпывающее подлежащее. Он слушает, как камертон, сказуемые, ориентируясь на резонанс, и выкладывает ими музыку своего стиха. И спать не может, и чудит, и ждет Другого.
Другой — Андрей Белый — словно с лугов Эллады слетел. Взгляд — поверх, за головами, за землей, оторвался, летит, облака гоняет. Дверь «туда» с петель сорвана, там под небом голубым города золото льют, звери огнеликие лижут лица, он - восторг, и тело его — восторг, легкое, тело-трансформер, из пластилинового мультика, исполненное восторженного полета, а и зачем ему тело, когда он сам летуч, субстанцией своею, мыслью, мимолетностью ловимого слога. Анатолий Белый вроде и не актерствует, а расплавляет себя в живой соблазн света и полета. Его много — и его нехватка, он грузит — и он пленяет. Глаз птичий, лукавство арлекинское, обаяние мальчишечьей физики отливаются в облик, тождественный обретаемому миру и слову.
Метнулся, прискакал. Дикой степью. Не на скакуне, но кентавром вспененным. Сам весь — глагол. Галоп. Полет. Сказуемое. С подлежащими у него порядок, россыпи — багрец, и золото в лазури, и кентавр этот, которого на скаку лелеет, в плоть свою вживляет, ощущает, узнает. И тут стоп — с разбега, с галопа — не понимают его. Не было кентавров, говорят. Вылезли двое, этот, «со взглядом серафима» и маман его, и - не было их, вымысел! Жалкие, земные людишки! Вы - линии! Планиметрия! Просто какое-то «Ы»! Ладно, тогда давайте мне ваше подлежащее. И пристал — вынь да положь ему Прекрасную Даму. Господи, ну как же ему ее дать-то, когда это я сам, когда это — неуловимость, когда всякое отчетливое слово убьет ее! Жалкий, земной человечек, конкретики ему подавай! О, большой пестрый кот, подстерегающий целующихся голубей! Не поймут бескрылые люди!
И начинается чудесное, гениально выписанное единоборство — Подлежащего со Сказуемым. Эти две части по сути одного предложения похожи на двух птенцов, вытаскивающих из-под земли червяка с разных концов, — они и связаны им, и антагонистичны, и тянут его в разные стороны, и вместе на свет божий добывают. Диалектика…

И каждый вечер — двое! двое!
Мне произносят приговор:
Тот — неземное, тот — земное,
Кляня, как ужас и позор. (**)

Самые неожиданные границы деления на земное и неземное проложены сквозь всех и всё в этой благословенной компании. Каждый пророс от земли к небу собственной системой знаков, возносится в ней над миром, прозревает в ней вселенную — и, парадокс! — замечательно, до столбняка, приземлен на территории чужого шифра.
Что ж, засеребрился век — и взрыхлилась земля, как кротовыми норами, потащило земных на орбиту, распяты — одной рукой в небесах, другой — у земли… И Дмитрий Иваныч Менделеев в домашнем, вкуснейшем исполнении Алексея Багдасарова, осененный символикой химической своей таблицы и пунктиком подводного дыханья рыб. И боязливая Любовь Дмитриевна с декадентской красотой Анны Невской и сердечностью пейзанки, беспробудно поющая в ожидании любви. И «образ народа» от Григория Данцигера, который «играл слугу так смешно и великолепно, что у меня от наслаждения выступал на лбу мелкий пот» (***).
Все своими превращениями взбудоражены, обеспокоены. Лишь Сашина матушка, кажется, никаких такой раздвоений не ведает. Ольга Лапшина будто срисована с балетных мам — такая же маленькая, лучащаяся, решительная, полностью сонаправленная своему взрослому ребенку, слишком знающая меру его хронической боли и органического перерасхода. Лишь она не рвется надвое, но деловито уваривает вершки и корешки в питательный бульон материнской любви, обращаясь с космизмами сына хозяйски, как с житейской данностью. Да, впрочем, и той стоит чуть от гнезда отплыть…
Но взметнет красное домино событийный вихрь. Явится на стройном бале, закружит в шумном танце, сжимаясь вокруг бесшумного друга. Увьется звенящий Арлекин за бледной Коломбиной, и задрожит, вращая детскими глазами, обманутый Пьеро.
И разразится гомерическая дуэль — поэзия, обратной функцией переложенная в тот сор, из которого взрасли стихи. Вконец изнеможет зритель, добьют его, как лопаткой по ведерку, — серьезно и сосредоточенно.
Смертельная битва определит победителя. Победит Брюсов, Валерий Якклич, как его вот так, впроброс, на правах родства, тут поминают. Посылал он своего кентавра определить, кто это там нарисовался на шахматовских пейзажах, чего возжелал — плебейской известности или честного величия. Случайный ли притвора-втируша? Или свой, той же манией одержимый, теми же зовами окликаемый, тем же недугом снедаемый? И определил. Прибыло наших. 
Вот так и нарисовался портрет времени — смешно до помраченья умов, а не карикатурно вовсе. Время проступило в смехе собою, сутью, не атрибутикой. Реальной душевной работой, свершающейся на наших глазах в тех самых выкраденных с потрохами обитателях соседних имений. Как-то получилось у них, что имена, и строки, и жизни прижились в этом веке, на расчерченной символьной алхимией сцене, во всей свежести своего давнего поэтического детства.
Им предстоит жить «сложно, трудно и празднично», вне зависимости от биографической фактологии. Они потом каждый в свое время упадут замертво, как замерзшие на лету птички. И воскреснут навек. Поэтому в финале они еще немного поиграют, на правах детства. Поиграют в свою смерть и воскрешение — станут весело и счастливо падать и вскакивать, умирать и оживать, с полным основанием полагая, что им суждено бессмертие. 
P. S. Вам непременно надо сходить на «Пленных духов».


Елена Чибисова


Вернуться к автору
 
 Ассоциация «Новая пьеса», © 2001—2002, newdrama@theatre.ru